Карл Густав Юнг. Воспоминания, сновидения, размышления
Перевод: В. Поликарпов, Мн.: ООО
"Харвест", 2003
Содержание
Предисловие
Введение
Мое детство
Школа
Студенческие
годы
Психиатрическая практика
Зигмунд Фрейд
Знакомство с
бессознательным
Происхождение
моих сочинений
Башня
Путешествия
Северная
Африка
Америка:
индейцы пуэбло
Кения и
Уганда
Индия
Равенна и Рим
Видения
Жизнь после
смерти
Поздние мысли
Прошлое и
настоящее
Предисловие
Не looked at
his own Soul with a Telescope.
What seemed
all irregular he saw and shewed
to be
beautiful Constellations and he added to
the
Consciousness hidden worlds within worlds.
<i>Coleridge.</i> Note book.
[Он взглянул
на свою душу в телескоп. То, что раньше
представлялось
совершенно беспорядочным,
оказалось прекрасными созвездиями, ему открылись
скрытые миры внутри миров.
<i>Колридж.</i> Записная книжка.]
Летом 1956
года на конференции "Эраноса" в Асконе издатель Курт Вольф
сообщил, что хотел бы
опубликовать в нью-йоркском издательстве "Pantheon
books" биографию Карла
Густава Юнга. Доктор Иоланда Якоби, долгое время
сотрудничавшая с Юнгом, предложила
взять на себя работу биографа.
Все понимали,
что сделать это будет непросто, поскольку Юнг не желал
выставлять напоказ свою личную
жизнь. И действительно, только после долгих
сомнений и колебаний он нашел для
меня время. Мы встречались раз в неделю
после обеда. И если
учесть, что работал Юнг ежедневно и напряженно, а
утомлялся быстро (ему было уже
за восемьдесят), на это уходила значительная
часть его рабочего времени.
Работать мы
начали весной 1957 года. По замыслу Курта
Вольфа книга
должна была выглядеть не как
"биография", а как "автобиография", т. е. быть
написанной от лица самого
Юнга. Моя задача состояла лишь в том, чтобы
задавать вопросы и записывать ответы.
Первое время Юнг был довольно скрытен,
но вскоре работа ему
понравилась и он стал относиться к ней с
большим
интересом. Он начал
рассказывать о себе, своем становлении,
своих
сновидениях и размышлениях, и его это
захватило.
К концу
года отношение Юнга к нашим совместным
усилиям совершенно
переменилось. Мы затронули скрытые
глубоко в подсознании образы его детства,
и он ощутил их связь с идеями
работ, которые писал в конце жизни, не вполне
осознавая, на мой взгляд, характер
этой связи. Однажды утром он сообщил мне,
что хочет сам записать воспоминания
детства. К этому времени он рассказал
уже многое, но в моих записях все еще
оставались большие пробелы.
Его
решение явилось приятной неожиданностью -
я знала, с каким
напряжением Юнг писал. В последние
годы он ничего подобного не предпринимал,
если только не чувствовал некоторого
"внутреннего обязательства". Теперь ему
казалось, что работа над
"автобиографией" внутренне оправданна.
Вот одно
из замечаний, относящихся к тому периоду, которое я записала:
"Книга для меня -
всегда вопрос судьбы. В процессе писания есть
что-то
непредсказуемое, и я не в состоянии
задать себе какое-либо направление. Так,
эта "автобиография" принимает
теперь направленность, совершенно отличную от
той, что представлялась мне
вначале. Я чувствую необходимость записать
ранние воспоминания, и,
если не занимаюсь этим хотя бы день,
у меня
немедленно возникают неприятные
физические симптомы. Стоит же мне сесть за
работу, они исчезают, и я ощущаю в
голове полную ясность".
В
апреле 1958 года были написаны главы о детстве,
школьных годах и
университетском периоде. Сначала
Юнг дал им общее название - "О ранних
событиях в моей жизни". Эти
главы заканчивались 1900-м годом, когда
он
завершил медицинское образование.
В январе 1959
года Юнг жил в своем загородном доме в Боллингене. Каждое
утро он посвящал чтению избранных глав
нашей книги, к этому времени ее форма
уже стала вырисовываться.
Возвращая мне главу "О жизни после смерти", он
сказал: "Во мне что-то
сдвинулось, и я чувствую потребность писать". Так
появились "Поздние
мысли", где были отражены
самые глубокие и
последовательные его убеждения.
Тогда же,
летом 1959 года, Юнг написал главу о Кении и Уганде. Раздел
об индейцах пуэбло
мы взяли из его неоконченной рукописи,
посвященной
психологии примитивных народов.
Чтобы
завершить главы "Зигмунд Фрейд" и "Встреча с бессознательным",
я
заимствовала кое-какие фрагменты
из семинара 1925 года, на котором Юнг
впервые заговорил о внутреннем
развитии.
Глава
"Психиатрическая деятельность" основана на беседе Юнга с молодыми
ассистентами цюрихской
психиатрической клиники Бургхольцли в 1956 году, где
один из его внуков работал
психиатром. Беседа происходила в доме Юнга в
Кюснахте.
Прочитав
рукопись, Юнг остался ею доволен. Где-то он
исправил целые
абзацы или добавил новый материал. Я в
свою очередь воспользовалась записями
наших бесед, чтобы
дополнить главы, которые он написал сам,
подробнее
изложила факты, убрала повторения. Но
в дальнейшем провести грань между моим
участием в работе над
книгой и его собственным вкладом было уже
почти
невозможно.
Генезис
книги в какой-то степени определил ее содержание. Беседе
или
спонтанному
повествованию всегда
свойственна определенная
непоследовательность. И этот тон
распространился на всю "автобиографию".
Главы - это стремительно
распространяющиеся лучи света, которые лишь
на
мгновение выхватывают внешние
события жизни Юнга и его деятельность. Но
недостаточное освещение
внешних событий компенсировалось погружением
в
атмосферу его внутренней
жизни, в переживания человека, для которого душа
была совершенно реальной
сущностью. Я часто просила Юнга
поподробнее
рассказать о внешних событиях, но мои
просьбы оставались без ответа. Только
духовное содержание жизненного
опыта осталось в его памяти, и только оно
казалось ему достойным повествования.
Эти
изначальные препятствия личного характера оказались
существеннее,
чем трудности формальной
организации текста, и Юнг так объясняет это
в
письме к другу
студенческих лет. Во второй половине 1957 года, отвечая на
просьбу записать воспоминания
молодости, он пишет:
"...Вы
безусловно правы. Когда мы стареем,
к нам возвращаются
воспоминания нашей молодости,
и причины этого кроются не только в нас.
Когда-то, около тридцати лет назад,
мои ученики просили меня рассказать, как
я пришел к понятию
бессознательного. Я исполнил их просьбу,
организовав
семинар. За последние годы в различной
форме мне были высказаны предложения
сделать нечто подобное и в отношении
автобиографии. Не могу представить себя
в этой роли. Я знаком со слишком
многими автобиографиями, с их самообманом и
прямой ложью, и слишком хорошо
осознаю невозможность описать себя, чтобы у
меня возникло желание предпринять
такую попытку.
В последнее
время меня просят дать сведения для моей автобиографии, и,
отвечая на вопросы, я
обнаружил скрытые в моих воспоминаниях объективные
проблемы, которые,
похоже, заслуживают более пристального
внимания.
Пораздумав, я решил
на какое-то время отложить остальные дела,
чтобы
обратиться к истокам своей жизни
и объективно их исследовать. Поставленная
цель оказалась крайне трудной
и необычной, для ее достижения мне пришлось
пообещать себе, что результаты
не будут опубликованы при моей жизни. Эта
мера, на мой взгляд, обеспечит
необходимые спокойствие и отстраненность. Как
выяснилось, все
воспоминания, сохранившие яркость, были
связаны с
эмоциональными переживаниями,
причинявшими мне беспокойство и вызывавшими
сильные чувства, - едва ли
это достаточное условие для беспристрастного
повествования! Ваше письмо
"естественно" пришло в тот самый момент, когда я
фактически решился на подобную
попытку.
Судьба
распорядилась таким образом - как, собственно, всегда и
бывало,
- что все внешнее
в моей жизни всегда оказывалось случайным, и
лишь
внутреннее имело смысл и
значение. В результате все воспоминания о внешних
событиях поблекли, а, возможно,
эти "внешние" опыты жизни вообще никогда не
были особенно важны или были
важны лишь постольку, поскольку совпадали с
фазами моего внутреннего развития.
Огромная часть этих "внешних проявлений"
исчезла из памяти как раз потому (как
мне казалось), что я участвовал в них,
тратя на них энергию. Но
ведь именно внешние события являются главными
компонентами общепринятой биографии.
Это - люди с которыми вы встречались,
путешествия, приключения,
затруднительные обстоятельства, удары судьбы и т.
д. Однако, за некоторыми
исключениями, все эти вещи превратились для меня в
фантомы, которые я вспоминаю с трудом
- они более не волнуют воображение.
Воспоминания
о "внутренних" переживаниях, напротив,
стали более
отчетливыми и красочными. И здесь
возникает проблема описания, с которой я
едва ли способен
справиться, по крайней мере сейчас. По этим причинам, к
моему великому сожалению, я не могу
удовлетворить вашу просьбу".
Надо сказать,
процитированное письмо типично для Юнга. Хотя он
уже и
"решился сделать попытку", тем
не менее в конце последовал отказ. До самой
смерти он не мог
окончательно определиться между "да" и "нет".
Всегда
оставался некий скепсис,
некоторая скованность перед читающей публикой. Он
рассматривал эти биографические записи
не как научный труд, и даже не как
собственную книгу, а скорее как
свой вкладе "проект Аниэлы Яффе", как он
называл нашу с ним работу. Особо он
настаивал, чтобы эту книгу не включали в
собрание сочинений.
Юнг бывал
чрезвычайно скрытен, упоминая о своих встречах с людьми, шла
ли речь об известных лицах,
или о близких друзьях и родственниках. "Я был
знаком, - замечал он, - со
многими известными людьми моего времени, людьми,
занимавшими выдающееся место
в науке или политике, с
исследователями,
артистами и писателями,
принцами и финансовыми магнатами, но, если быть
честным, я вынужден
признать, что только несколько таких встреч стали для
меня событием. В целом, наши
встречи скорее напоминали встречи кораблей в
море, когда они приспускают
флаги, приветствуя друг друга. К тому же эти
люди обычно желали узнать
у меня о чем-то таком, что не подлежит огласке.
Так что во мне не осталось никаких
воспоминаний об этих людях, какую бы
ценность они ни
представляли в глазах мира.
Наши встречи были
бессодержательны, скоро позабылись и
не имели никакого серьезного влияния. А
об отношениях с людьми, которые были
для меня жизненно важными и о которых я
вспоминаю теперь с чувством
отстраненности, я говорить не могу, поскольку
они касаются не только моей интимной
жизни, но и интимной жизни других. Это
не по мне - открывать публике то, что
закрыто навсегда".
Однако,
недостаток внешних событий, с избытком искупается
отчетами о
событиях жизни внутренней, о мыслях и
чувствах, которые, как считал Юнг,
составляют неотъемлемую часть его
биографии. Это справедливо прежде всего по
отношению к его религиозным
переживаниям. В этой книге заключено религиозное
кредо Юнга.
Религиозные
вопросы предстают в ней как
различные стороны его
жизненного опыта: здесь и детские
откровения, определившие отношения Юнга с
религией до самого конца жизни, и
вечное любопытство ко всему, что связано с
внутренним миром человека, -
иными словами, это потребность знать, столь
характерная для его
научного творчества. И последнее, но чуть ли не самое
важное, - это осознание
себя врачом. В первую очередь Юнг и рассматривал
себя как врача,
осознающего, что религиозные чувства его пациентов играли
решающую роль в излечении психических
заболеваний. Это наблюдение совпало с
открытием, что человеческое сознание
спонтанно создает образы религиозного
содержания, что многочисленные
неврозы (особенно во второй половине жизни)
происходят от невнимания к этому
особому свойству нашей души.
То, как
Юнг понимал религию, во многом отличалось от
традиционного
христианства - особенно,
когда речь шла о проблеме зла и об идее
Бога
(который у Юнга не так уж добр и
далеко не всегда "благ"). С точки зрения
догматического христианства
Юнг предстает очевидным еретиком.
Такова,
несмотря на его мировую славу, была
реакция на его работы. Это огорчало его;
часто в этой книге
проскальзывает разочарование человека, религиозные идеи
которого не были поняты должным
образом. Не единожды он мрачно говорил: "Они
бы сожгли меня как
средневекового еретика!". Лишь после его смерти
все
большее число теологов стало
признавать, что Юнг был несомненно выдающейся
фигурой в религиозной истории нашего
века.
Он
доказал свою верность христианству, и наиболее
важные его труды
посвящены именно проблемам
христианства. Они написаны с позиции психологии,
и Юнг намеренно связывал психологию и
теологию. Тем самым он подчеркивал
необходимость осмысления
там, где христианство требует лишь веры.
Эта
необходимость была для него само собой
разумеющейся, она стала неотъемлемой
частью его жизни. "Я обнаружил, что
все мои мысли, выстраиваясь как планеты
вокруг солнца, образуют круг
с центром в Боге, и непреодолимо стремятся к
Нему. Я чувствую, что совершил
бы серьезнейший грех, если бы стал оказывать
какое-либо сопротивление этой силе", -
писал он в 1952 году одному молодому
пастору.
В этой книге
- единственной из огромного количества его работ -
Юнг
говорит о Боге и своем ощущении Бога.
Вспоминая свой юношеский бунт против
церкви, он сказал: "Тогда мне стало
понятно, что Бог (во всяком случае, для
меня) - это один из
наиболее непосредственно воспринимаемых образов". В
научных работах Юнг редко упоминал
о Боге, предпочитая термин "образ бога в
человеческом сознании". Здесь нет
противоречия. В одном случае перед нами
субъективный язык, основанный на
внутреннем опыте, в другом - объективный
язык научного описания. В первом
случае Юнг говорит как человек, чьи мысли
подвержены воздействию чувств и
страстей, интуитивных ощущений и переживаний
долгой и необыкновенно богатой
содержанием жизни; во втором - как ученый,
сознательно ограничиваясь тем, что
может быть продемонстрировано и доказано.
В этом смысле Юнг
- эмпирик. Когда в этой книге он говорит
о своем
религиозном опыте, он полагает, что
читатели его поймут. Его субъективные
утверждения могут быть приемлемы лишь
для тех, кто имел сходные переживания
или, говоря иначе, в чьей
душе образу Бога свойственны те же или сходные
черты.
Несмотря
на то что Юнг одобрительно и деятельно отнесся
к созданию
"автобиографии", к ее опубликованию он
в течение долгого времени относился -
по вполне понятным
причинам - крайне критически, чтобы
не сказать
отрицательно. Его сильно
беспокоила реакция публики, во-первых, из-за
откровенности, с которой он
поведал о своих религиозных переживаниях и
мыслях, и во-вторых, потому что до сих
пор ощущалась враждебность, вызванная
его книгой "Ответ Иову", а
непонимание и недопонимание воспринималось им
слишком болезненно. "Я хранил
этот материал всю мою жизнь, но никогда не
собирался представлять его миру,
потому что в этом случае нападки ранят меня
гораздо больше, чем в случае с
другими книгами. Не знаю, буду ли я духовно
отдален от этого мира
настолько, что окажусь недосягаемым для критических
стрел и смогу
вынести неприязненную реакцию. Я достаточно
страдал от
непонимания и изоляции, в
которую попадает человек, когда говорит вещи,
другим непонятные. Если "Ответ
Иову" встретил столь резкое непонимание, то
мои "Воспоминания" ожидает еще
более несчастная судьба. Автобиография - это
моя жизнь, рассмотренная
в свете знаний, которые я приобрел благодаря
научным занятиям. Моя жизнь и
моя научная работа составляют единое целое, и
потому книга эта предъявляет
большие требования к людям, которые не знают
или не могут понять мои научные идеи.
В некотором смысле именно моя жизнь
была воплощением моих работ, а не
работы - ее воплощением. То, что я есть, и
то, что я пишу, - едино.
Все мои идеи и все мои усилия - это я. Таким
образом, автобиография - это всего
лишь точка над i".
За
время создания книги воспоминания все больше
объективировались. С
каждой следующей главой Юнг как
бы уходил от себя все дальше, пока не смог
взглянуть на себя, свою жизнь и работу
со стороны. "Если бы меня спросили о
значимости моей жизни, это
имело бы смысл в плане весьма
отдаленной
временной ретроспективы: с
точки зрения прошлого века я могу сказать: да,
моя жизнь чего-то стоила. На фоне же
развития современных идей она не значит
ничего". Осознание безликой
исторической преемственности, выраженной в этих
словах, ощущается и в самой книге, в
чем читатель легко сможет убедиться.
Глава
"О происхождении моих сочинений" несколько
фрагментарна. Но
по-другому и быть не
могло, ведь собрание сочинений Юнга - это
почти
двадцать томов. Более
того, Юнг никогда не чувствовал
склонности к
реферированию - ни в
устной, ни в письменной форме. Когда его просили об
этом, он отвечал в свойственной
для него достаточно резкой манере: "Такого
рода вещи находятся вне сферы моей
деятельности. Я не вижу никакого смысла в
публикации сжатого изложения
работ, в которых я, ценой стольких усилий,
разобрал все детали.
Мне пришлось бы выкинуть все
доказательства и
полагаться на разного рода
категорические утверждения, что не сделало бы мои
результаты более понятными. Так
жевательная деятельность парнокопытных, суть
которой в срыгивании
уже пережеванного, не вызывает у меня
никакого
аппетита...".
Поэтому читателю
следует рассматривать эту главу как ретроспективный
очерк, написанный
по конкретному поводу, и не
ожидать от него
всесторонности.
В
осуществлении этой благородной и такой трудной
задачи мне помогали
многие люди, которые
проявляли к книге неослабевающий интерес,
внося
полезные предложения и критические
замечания. Здесь я упомяну только Елену и
Курта Вольф из
Локарно, которые предложили идею создания
этой книги,
Марианну и Вальтера Иехус-Юнг из
Кюснахта (Цюрих), помогавших мне словом и
делом, и Р. Ф. С. Налла из
Пальдиа-де-Маллорка, который дал мне ряд советов
и помогал с неустанным терпением.
<i>Аниэла
Яффе</i>
<i>Декабрь
1961 г.</i>
Введение
Моя жизнь
представляет собой историю самореализации бессознательного!
Все, что есть в
бессознательном, стремится к реализации, и
человеческая
личность, ощущая
себя единым целым, хочет
развиваться из своих
бессознательных источников.
Прослеживая это на себе, я не могу использовать
язык науки, поскольку не рассматриваю
себя как научную проблему.
То, чем
мы представляемся нашему внутреннему взору, и то,
что есть
человек sub specie
aeternitatis (с точки зрения вечности. -
<i>лат.</i>)<i>,</i> может
быть выражено только через
миф. Миф более индивидуален и отражает жизнь
более точно, нежели наука.
Она работает с идеями, слишком общими, чтобы
соответствовать субъективному
множеству событий одной единственной жизни.
Сейчас, в
восемьдесят три года, я предпринимаю попытку
объективно
рассмотреть мою жизнь. Таким образом я
создаю личный миф. Все, что я могу
сделать, - это утверждать нечто,
"рассказывать истории". Говорю я правду или
нет - не важно. Важно лишь, что это
<i>моя</i> история, <i>моя</i> правда.
Написать
собственную биографию невероятно сложно: ведь когда мы судим о
себе, у нас нет стандартов и нет
объективных критериев. У нас изначально нет
возможности сравнивать. Я знаю, что во
многих отношениях не похож на других,
но мне неизвестно, что же я такое в
действительности. Человек не в состоянии
сравнить себя ни с одним существом, он
не обезьяна, не корова и не дерево. Я
- человек. Но что
это означает - быть человеком? Я
отдельная часть
безграничного Божества, но
при этом я не могу сопоставить себя
ни с
животным, ни с растением, ни
с камнем. Лишь мифологические герои обладают
большими возможностями, нежели
человек. Но как же человеку составить о себе
мнение?
Каждому
из нас, предположительно, свойственен
некий психический
процесс, который нами
не контролируется, а лишь частично направляется.
Потому мы не в состоянии вынести
окончательного суждения о себе или о своей
жизни. Если бы мы
могли - это означало бы, что мы знаем,
но такое
утверждение - не более чем претензия
на знание. В глубине души мы никогда не
знаем, что же на самом
деле произошло. История жизни начинается для нас в
случайном месте - с некой
определенной точки, которую мы запомнили, и уже с
этого момента наша жизнь становится
чрезвычайно сложной. Мы вообще не знаем,
чем она станет. Поэтому у
истории нет начала, а о конце ее можно лишь
высказывать смутные предположения.
Человеческая
жизнь - опыт, не внушающий доверия; только
взятый во
множестве, он способен
произвести впечатление. Жизнь одного человека так
быстротечна, так недостаточна,
что даже существование и развитие чего-либо
является в буквальном
смысле чудом. Я осознал это давно, еще
будучи
студентом-медиком, и до
сих пор удивляюсь, что не был уничтожен еще
до
появления на свет.
Жизнь
всегда казалась мне похожей на растение, которое
питается от
своего собственного корневища. В
действительности же она невидима, спрятана
в корневище. Та часть, что
появляется над землей, живет только одно лето и
потом увядает. Ее можно назвать
мимолетным видением. Когда думаешь о концах
и началах, не можешь
отделаться от ощущения всеобщей ничтожности. Тем не
менее меня никогда не покидало
чувство, что нечто живет и продолжается под
поверхностью вечного потока. То,
что мы видим, лишь крона, и после того как
она исчезнет, корневище останется.
В конце
концов, единственные достойные упоминания события в моей жизни
- это те, в которых непреходящий
мир прорывался в наш - преходящий. Поэтому
я главным образом говорю о
внутренних переживаниях, к которым также отношу
мои сны и видения. Эти формы -
исходный материал моей научной работы. Они
были магмой, из которой постепенно
выкристаллизовался камень.
Остальные
воспоминания о путешествиях, людях и окружающей
обстановке
поблекли рядом с
событиями жизни внутренней.
Многие люди были
непосредственными участниками
современных исторических событий и написали об
этом; если читатель
испытывает нужду в подобных свидетельствах,
пусть
обратится к ним. Но мои воспоминания о
внешних событиях собственной жизни во
многом потускнели или стерлись.
Встречи же с иной реальностью, моя борьба с
бессознательным, остались в памяти
навсегда. В этом царстве я всегда находил
избыток содержания, остальное же,
напротив, содержание утрачивало.
И людей я
запомнил лишь постольку, поскольку их имена входили в список,
начертанный моей судьбой с
самого начала, так что встречи с ними были
связаны с внутренними переживаниями.
Эти
переживания наложили свой отпечаток
на все, что со мной
происходило, они приобрели значение
либо уже в юности, либо несколько позже.
Я рано осознал, что, когда нет
внутреннего отклика на вопросы и сложности
жизни, их значение в
конечном счете ничтожно. Внешние обстоятельства не
заменяют внутренних переживаний,
поэтому моя жизнь была на редкость бедна
внешними событиями. Мне нечего о
них сообщить, поскольку для меня они на
удивление бессодержательны. Я
могу оценить себя только в свете внутренних
событий. Именно они придают
уникальность моей жизни, и о них пойдет речь в
моей "автобиографии".
Мое детство
Когда мне
исполнилось шесть месяцев, мои родители переехали из Кессвиля
(кантон Тюргау) в приход замка Лауфен,
расположенного на Боденском озере в
верховьях Рейна. Это случилось в 1875
году.
Я помню себя
с двух или трех лет. Помню дом священника, сад, прачечную,
церковь, водопады, величественную
громаду Лауфена и миниатюрный замок Верц и
ферму церковного
сторожа. Это лишь маленькие островки
воспоминаний,
проплывающие в море
смутных очертаний, каждый сам по себе, без связи
с
остальными.
Передо
мной встает одно воспоминание, вероятно самое
раннее в моей
жизни, которое в
действительности кажется неясным, туманным. Я лежу
в
детской коляске в тени
дерева. Стоит чудесный, теплый летний день, небо
голубое, и золотистый солнечный свет
проникает сквозь зеленую листву. Верх
коляски поднят. Я только
что начал ощущать красоту этого дня,
и мне
неописуемо хорошо. Я вижу, как солнце
просвечивает сквозь листья деревьев и
цветущие кустарники. Все совершенно
удивительно, ярко, великолепно.
Следующее
воспоминание. Я сижу на высоком
стуле в столовой,
расположенной в западной части нашего
дома, и черпаю ложкой теплое молоко с
хлебными крошками. У молока приятный
вкус и особенный запах. Я впервые тогда
почувствовал запах молока.
Это был момент, когда я, если
можно так
выразиться, вообще осознал
существование запаха. Это тоже одно из очень
ранних воспоминаний.
Еще
одно воспоминание. Дивный летний вечер. Тетка
говорит мне: "А
теперь я хочу тебе что-то
показать". Она выводит меня на дорогу в Дахсен.
Далеко на горизонте высятся
Альпы в багряном пламени заката. Альпы в тот
вечер были видны очень
отчетливо. "Взгляни-ка туда, какие красные горы", -
говорит она. Именно тогда я в первый
раз осознанно смотрел на Альпы. Потом я
услыхал, что завтра ребята из Дахсена
едут на экскурсию в Цюрих и побывают в
горах. Мне ужасно хотелось отправиться
с ними!
Увы,
оказалось, что таких маленьких детей, как я, не берут, и
тут уж
ничего не поделаешь.
С этого момента горы и Цюрих
стали для меня
недостижимой сказочной страной с
пылающими снежными вершинами.
Воспоминание
более позднее. Мать взяла меня с собой в
Тюргау, она
собиралась навестить друзей,
живущих в замке на Боденском озере. Меня не
могли оттащить от воды.
Волны, оставляемые пароходом, выплескивались на
берег, солнце сверкало на воде,
и видно было ребристое песчаное дно. Озеро
казалось огромным, и водная гладь
доставляла мне неизъяснимое наслаждение. В
эти минуты я вдруг четко осознал, что
должен жить возле какого-нибудь озера;
без воды, подумал я, жить вообще
невозможно.
Вот еще одно
воспоминание. Чужие люди, суматоха, шум. Служанка вбегает
с криком: "Рыбаки нашли труп - приплыл
через водопады, они хотят занести его
в прачечную". Мой отец отвечает:
"Да, да, конечно". Мне почему-то очень
захотелось увидеть мертвое тело.
Мать удерживает меня и строго запрещает
выходить в сад, но, как только
мужчины уходят, я незаметно проникаю в сад и
бегу к прачечной, но дверь
туда заперта. Я обхожу дом сзади и смотрю на
спускающийся по склону желоб,
откуда тонкой струйкой вытекают кровь и вода.
Мне это кажется необыкновенно
интересным. Тогда мне было года четыре, не
больше.
Другая
картина. Я не могу уснуть, мечусь, дрожу. Отец берет
меня на
руки. Он ходит взад-вперед, напевая
старые студенческие песни. Одну я помню
особенно хорошо, она мне очень
нравилась и всегда меня успокаивала. "Все
молчит, все поникло...", - начало было
примерно такое. Даже сегодня я помню,
как звучал в ночной тишине его голос.
...У меня
была экзема, как позже я узнал от матери.
Вокруг смутные
намеки на неблагополучный брак
моих родителей. Моя болезнь в 1878 году,
очевидно, была вызвана
их временным расставанием. Мать тогда
провела
несколько месяцев в больнице в Базеле,
и, болезнь ее, по-видимому, тоже была
связана с семейными неурядицами. Меня
взяла к себе незамужняя тетка, которая
была почти на двадцать лет старше
матери. Я помню, что был очень обеспокоен
отсутствием матери. С
тех пор я всегда чувствовал
недоверие, когда
кто-нибудь при мне
произносил слово "любовь". Чувство, которое
у меня
ассоциировалось со
словом "женщина", было чувством
естественной
незащищенности. С другой
стороны, слово "отец" означало надежность и
-
слабость. Это был
подсознательный импульс, с которого все
начиналось.
Позднее мои ранние
впечатления откорректировались: я доверял
друзьям
мужчинам - и был разочарован, не
доверял женщинам - и не обманулся.
Пока матери
не было, за мной приглядывала и наша служанка. До сих пор
помню, как она берет
меня и кладет мою голову себе на плечо. У нее были
черные волосы и смуглая
кожа, и она совершенно не походила на мою мать. Я
даже сейчас вижу линию ее
волос, шею и родинки на ней, ее ухо. Все это
казалось мне тогда
очень странным и вместе с тем знакомым. Как будто она
принадлежала не моей
семье, а только мне, как будто
она была связана
каким-то образом с другими
таинственными вещами, которых я не понимал. Этот
тип девушки потом стал частью моего
духовного существа, моей анимы. Ощущение
странности, которое от нее
исходило, и чувство, что я знал ее всегда,
воплощали для меня с тех пор некую
женственную суть.
С тех времен,
когда родители жили раздельно, во мне сохранился еще один
образ: молодая, хорошенькая,
очень обаятельная девушка с синими глазами и
светлыми волосами. Ясным светлым
осенним днем она ведет меня вдоль Рейна,
ниже водопада, под золотистыми кленами
и каштанами вблизи замка Верц. Солнце
светит сквозь листву,
и на земле лежат желтые листья.
Эта девушка
впоследствии стала матерью моей жены.
Она восхищалась моим отцом. Второй раз
я увидел ее, когда мне исполнился
двадцать один год.
Это мои
воспоминания о "внешних" событиях. То же, что последует теперь
- гораздо более сильные,
хотя не вполне ясные образы. Было падение
с
лестницы, например, и другое
падение - на острый угол плиты. Я помню боль и
кровь, врача, зашивающего рану у меня
на голове, - шрам от нее оставался
заметным, даже когда я учился в
старших классах гимназии. Мать рассказывала,
как однажды я переходил мост над
рейнскими водопадами, ведущий в Нойгаузен.
Служанка схватила меня как
раз вовремя, я уже просунул одну ногу
под
ограждение и вот-вот
готов был соскользнуть вниз.
Это указывает,
по-видимому, на
бессознательное желание совершить самоубийство
или на
неизбежное сопротивление жизни в этом
мире.
В то время
меня тревожили смутные ночные страхи. Иногда я слышал,
как
<i>кто-то</i> ходит по дому.
Здесь постоянно был слышен несмолкаемый шум рейнских
водопадов, и приближаться к ним
было опасно. Тонули люди, их тела выносило
на скалистые уступы. Неподалеку на
кладбище церковный сторож неутомимо копал
ямы, выбрасывая груды свежей
коричневой земли. Торжественного вида люди,
одетые в длинные
черные одеяния и необычно высокие
шляпы, обутые в
сверкающие черные ботинки,
проносили черный гроб. Мой отец был там в своем
священническом облачении,
он говорил что-то звучным голосом.
Женщины
плакали. Мне объяснили, что
кто-то похоронен в этой яме. Некоторые люди,
которых я видел раньше, внезапно
исчезали. Потом говорили, что их похоронили
и что Иисус Христос взял их к себе.
Моя мать
научила меня молитве, которую я должен был
читать каждый
вечер. Я рад был это делать, потому
что молитва успокаивала меня перед лицом
смутных образов ночи.
<i>Распростри
крылья,</i>
<i>Милосердный Иисусе,</i>
<i>И прими
птенца Твоего.</i>
<i>Если
дьявол захочет уловить его,</i>
<i>Вели
ангелам петь:</i>
<i>Этот
ребенок, должен остаться невредим!</i>
"Her
Jesus" был уютным, благодушным господином
(совсем как герр
Вегенштайн из замка), он был
почтенный, богатый, влиятельный, он защищал
маленьких детей по ночам. Почему он
должен быть крылатым как птица, было
загадкой, которая меня
не волновала. Куда более важным и наводящим
на
размышления было сравнение
детей с птенцами, которых "Her Jesus" очевидно
"принимал" неохотно, как
горькое лекарство. Это было трудно понять. Но я
сразу же сообразил, что дьявол любит
птенцов и нужно не дать ему проглотить
их. Так что "Her Jesus", хотя ему это
было и не по вкусу, все равно поедал
их, чтобы они не
достались дьяволу. До сих пор ход
моих мыслей был
утешителен, но после я узнал, что "Her
Jesus" таким же образом "принял" к
себе других людей и что "принятие"
означало помещение их в яму, в землю.
Мрачная
аналогия послужила причиной моего недоверия к Христу. Он уже не
казался мне большой
добродушной птицей и стал ассоциироваться со зловещей
чернотой людей в
церковных одеяниях, высоких шляпах и блестящих
черных
ботинках, которые несли черный гроб.
Эти
размышления привели к первой осознанной травме.
Однажды жарким
летним днем я сидел один, как
обычно, у дороги перед домом и играл в песке.
Дорога поднималась вверх к
лесу, и мне хорошо было видно, что происходило
наверху. Я увидел спускающегося из
леса человека в странно широкой шляпе и
длинном темном облачении. Он выглядел
как мужчина, но был одет как женщина.
Человек медленно приближался, и
я увидел, что это действительно мужчина,
одетый в особенную,
доходящую до пят черную одежду: При
виде его я
преисполнился страхом, который
превратился в смертельный ужас, как только
пугающая мысль узнавания вспыхнула в
моей голове: "Это иезуит". Незадолго
перед тем я подслушал беседу
между отцом и гостившим у нас священником.
Беседа касалась
грязной деятельности иезуитов. По
полураздраженному,
полуиспуганному тону отцовских
реплик я понял, что "иезуиты" - это нечто
исключительно опасное, даже для моего
отца. На самом деле я, конечно же, и
представления не имел о том, что
такое иезуиты, но мне было знакомо похожее
слово "Jesus" из моей маленькой
молитвы.
Человек, спускающийся
вниз по дороге, видимо, переоделся, подумал я,
поэтому на нем
женская одежда. Возможно, у него
дурные намерения.
Ужаснувшись, я бросился к дому,
быстро взбежал по лестнице и спрятался под
балкой в темном углу чердака. Не
знаю, сколько я там просидел, но, должно
быть, долго, потому что,
когда я осмелился спуститься на первый этаж
и
осторожно высунул голову из
окна, черного человека не было и в помине. Еще
несколько дней я сидел в доме,
оцепеневший от страха. И даже когда я опять
начал играть на дороге, лесистая
вершина холма оставалась для меня предметом
бдительного беспокойства. Позже
я, конечно, понял, что черный человек был
обычным католическим священником.
Приблизительно в то же время - я
не могу сказать с абсолютной
точностью, предшествовало ли это
случаю с иезуитом - мне приснился один из
первых запомнившихся мне снов,
которому предстояло занимать меня всю жизнь.
Мне было тогда немногим больше трех
лет.
Вблизи
замка Лауфен особняком стоял дом священника,
рядом тянулся
большой луг, начинавшийся у фермы
церковного сторожа. Во сне я очутился на
этом лугу и внезапно увидел темную
прямоугольную, выложенную изнутри камнями
яму. Никогда прежде я не видел ничего
подобного. Подбежав, я с любопытством
заглянул вниз и увидел каменные
ступени. В страхе и дрожа от страха я все же
туда спустился. В самом низу, за
зеленым занавесом, находился вход с круглой
аркой. Занавес был большой и
тяжелый, ручной работы, похожий на парчовый и
выглядевший очень богато. Любопытство
толкнуло меня узнать, что за ним: я
отодвинул занавес и увидел в
тусклом свете прямоугольную палату, метров в
десять длиной, с каменным сводчатым
потолком. Пол тоже был выложен каменными
плитами, а в центре его
лежал красный ковер. Там, на возвышении,
стоял
богато изукрашенный
золотой трон. Я не уверен, но на сиденье,
кажется,
лежала красная подушка.
Это был действительно величественный трон
-
сказочный королевский трон. На
нем что-то стояло, что я поначалу принял за
ствол дерева (около 4 - 5 м
высотой и 0,5 м толщиной). Этот ствол доходил
почти до потолка, и
очень напоминал странную массу - сплав кожи и голого
мяса; все венчало нечто вроде
головы без лица и волос, на макушке которой
располагался один глаз, устремленный
неподвижно вверх.
Помещение
довольно хорошо освещалась, хотя там не было ни
окон, ни
другого видимого источника света.
От головы же полукругом исходило яркое
свечение. То, что стояло на троне, не
двигалось, но у меня возникло чувство,
что оно в любой момент может
соскользнуть и, как червяк, поползти ко мне. Я
застыл в ужасе. В этот момент снаружи,
сверху, послышался голос моей матери.
Она воскликнула: "Взгляни, это же
людоед!" Ее слова лишь усилили мой ужас, и
я проснулся в поту, перепуганный
до смерти. После этого мне долгое время
было страшно засыпать, я боялся
повторения сна.
Кошмарное
сновидение не давало мне покоя много дней. Гораздо позже
я
понял, что это был образ
фаллоса. И прошли еще десятилетия, прежде чем я
узнал, что это ритуальный фаллос. Я
никогда не смог до конца понять, что же
тогда хотела сказать моя
мать: <i>"это</i> людоед" или <i>"таков</i> людоед"? В
первом
случае она подразумевала
бы, что не Иисус или некий иезуит
пожирали
маленьких детей, но
представшее чудище, во втором же - людоед вообще был
символом, так что мрачный
"Her Jesus", иезуит и образ моего сна
были
идентичны.
Абстрактный
фаллический смысл подтверждается единичностью предмета и
его вертикальным
положением на троне. Яма на лугу - это могила,
сама же
могила - подземный храм, чей
зеленый занавес символизировал луг, другими
словами, тайну земли
с ее зеленым травяным покровом.
Ковер был
кроваво-красным. А что сказать о
своде? Возможно ли, чтобы я уже побывал в
Муноте, цитадели
Шафгаузена? Маловероятно - никто
не возьмет туда
трехлетнего ребенка. Так что вряд ли
это было воспоминанием. Кроме того, я
не знаю, откуда взялась
анатомическая правильность образа. Интерпретация
самой верхней его части как
глаза с источником света указывает на значение
соответствующего греческого слова
"фалос" - светящийся, яркий.
Во
всяком случае, образ из сна, похоже, был
полезным богом, имя
которого "поминать" не следует,
и таким оставался в период моей молодости,
возникая всякий раз, когда
кто-нибудь эмфатично говорил о Господе. "Her
Jesus" так никогда и не
стал для меня вполне реальным, никогда - вполне
приемлемым, никогда -
любимым, потому что снова и снова я думал о
его
подземных свойствах, пугающее
открытие которых было дано мне, хоть я не
искал его. "Переодетый" иезуит
отбрасывал тень на христианскую доктрину,
которой меня учили. Часто
она казалась мне торжественным шествием масок,
своего рода похоронами, на
которых люди в траурных одеждах придают своим
лицам серьезное или
печальное выражение, но в следующий момент
тайком
посмеиваются и вовсе не
чувствуют себя расстроенными. Иисус казался мне в
каком-то смысле богом
смерти, полезным, правда, тем, что отгонял ночные
страхи, но вместе с тем это
был жутковатый, распятый на кресте кровавый
труп. Любовь и доброта
его, о которых так много говорили, казались
мне
сомнительными в первую очередь
потому, что люди, чаще всего говорившие о
"возлюбленном Господе
нашем, Иисусе", носили черную одежду и
глянцевые
черные ботинки, напоминавшие о
похоронах. Все они, как мой отец, как восемь
моих дядей, - все они были
священниками. Многие годы они вызывали у меня
страх, не говоря уже о появлявшихся
иногда католических священниках, похожих
на ужасного иезуита, так
встревожившего однажды моего отца. Вплоть
до
конфирмации, я прилагал все усилия,
чтобы заставить себя относиться к Христу
как положено, но мне так и не удалось
преодолеть свое тайное недоверие.
Испытываемый
любым ребенком страх перед "черным
человеком" не был
основной нотой в моем
чувстве, важнее было само узнавание, пронзившее мой
мозг, - это иезуит. Важна была и
особая символическая обстановка моего сна,
и его поразительная интерпретация -
это людоед. Не великан-людоед из детских
сказок, а настоящий людоед,
сидящий под землей на золотом троне. В моем
детском воображении на золотых тронах
обычно сидели короли, а совсем далеко,
на самом прекрасном
высоком и ослепительно сверкающем троне, где-то
в
голубом небе сидели Бог и
Иисус в белых одеяниях, увенчанные золотыми
коронами. Но от того же Иисуса
произошел "иезуит" в черной женской одежде и
широкой черной шляпе. Так что,
как ни посмотришь, именно оттуда исходила
опасность.
В сновидении
я спустился под землю и увидел нечто совершенно необычное,
нечто непохожее на человека и
принадлежащее подземному миру, оно неподвижно
сидело на золотом троне,
смотрело вверх и кормилось человеческим мясом.
Пятьдесят лет спустя я
наткнулся на отрывок из работы о
религиозных
ритуалах. Он касался идеи
каннибализма, лежащей в основе евхаристии. Только
тогда мне стало ясно, какой
далеко недетской, какой усложненной была мысль,
начавшая прорываться в мое сознание в
тех двух случаях. Кто говорил во мне?
Чей ум изобрел это? Какой
высший разум работал тогда? Я знаю, что всякий,
инстинктивно уходящий от правды в
таких вопросах, будет разглагольствовать о
"черном человеке",
"людоеде", "случайности" и
"ретроспективной
интерпретации" - разглагольствовать
для того, чтобы закрыть нечто, неприятно
тревожное, нечто, что может
нарушить привычную картину детского неведения.
Да, эти добродушные,
деловитые, здравомыслящие люди всегда напоминают мне
тех оптимистичных головастиков,
которые в солнечный день плещутся в луже, на
самом мелком месте,
собравшись вместе и дружелюбно
помахивая своими
хвостиками. Они суетятся,
совершенно не осознавая, что на следующее утро
лужа высохнет и все для них кончится.
Кто
тогда говорил со мной? Кто посвящал меня
в проблемы, далеко
превосходившие мое
разумение? Кто совместил высокое и низкое и
заложил
основу того, что станет главной
страстью второй половины моей жизни? Кто же
еще, кроме далекого
гостя, явившегося оттуда, из области, где сходятся
высокое и низкое?
Этот сон посвятил меня в
тайны земли. Это было своего рода захоронением
в землю, и прошли многие
годы, прежде чем я снова вышел наружу. Сегодня я
знаю, что это
случилось затем, чтобы внести как можно
больше света в
окружавшую меня темноту. Это
посвящение в царство тьмы. В этот
момент
бессознательно началась моя
интеллектуальная жизнь.
В 1879 году
мы переехали в Кляйн-Хенинген близ Базеля. Самого переезда
я не помню, но помню, что
произошло несколько лет спустя. Как-то вечером,
когда я уже был в постели, отец
подхватил меня на руки и вынес на западное
крыльцо. Это было после извержения
Кракатау в 1883 году.
В другой раз
отец позвал меня, чтобы показать ярко светившуюся комету в
восточной части неба.
А однажды
произошло наводнение. Протекавшая через деревню
река Визэ
прорвала плотину, верхние
подпорки моста рухнули. Утонули четырнадцать
человек, желтый водяной
поток унес их в Рейн. Когда вода
отступила,
несколько трупов застряли
в песке. Как только я узнал об этом,
меня
невозможно было удержать. Фактически я
сам нашел тело человека средних лет в
черном церковном одеянии, видимо, он
как раз возвращался из церкви. Он лежал
наполовину засыпанный
песком, прикрыв руками глаза. Точно
также меня
зачаровало зрелище закалывания
свиньи. К ужасу моей матери, я
остался
досмотреть до конца. Эти вещи вызвали
у меня огромный интерес.
К тем же
годам, проведенным в Кляйн-Хенингене, относятся и мои
ранние
впечатления, связанные с
искусством. Дом, в котором мы жили, построили в
XVIII веке для священника. В нем
была темная комната, где стояла добротная
мебель, а на стенах
висели старинные картины. Особенно мне запомнилась
итальянская картина, изображавшая
Давида и Голиафа. Это была копия с полотна
Гвидо Рени, оригинал которого
находится в Лувре. Как она попала в нашу
семью, мне не известно. В той
комнате была еще одна старая картина, которая
теперь висит в доме моего сына:
вид Базеля, датированный началом XIX века.
Часто я прокрадывался в эту
темную, отделенную от других комнату и часами
сидел там, уставившись
на картины. Это было единственное
проявление
прекрасного, известное мне.
Примерно
тогда же - должно быть, я все еще был
маленьким (не старше
шести лет) - тетка взяла меня в
Базель и повела смотреть чучела животных в
музее. Мы пробыли там довольно долго,
поскольку мне хотелось рассмотреть все
тщательно. В четыре часа
прозвенел колокольчик, это означало, что музей
закрывается. Тетка тормошила
меня и бранила, но я не мог оторваться от
витрин. Тем временем зал
заперли и нам пришлось идти другим путем - к
лестнице, через античную галерею. И
вот я оказался перед этими изумительными
образами! Пораженный, я
широко открыл глаза. Мне никогда не доводилось
видеть ничего столь же
прекрасного. Но я не мог их рассматривать так долго,
как мне хотелось. Тетка
тянула меня за руку к выходу. Я же тащился на шаг
позади нее, а она громко повторяла:
"Зажмурься, гадкий мальчишка, зажмурься,
гадкий мальчишка!" И лишь тогда
я осознал, что фигуры были обнаженными, что
на них только фиговые листки.
Раньше я этого просто не замечал! Такова была
моя первая встреча с
прекрасным. Тетка кипела от негодования, будто она
выволакивала меня из борделя.
Когда мне
исполнилось шесть лет, родители взяли меня на
экскурсию в
Арлесхайм. По этому случаю мать надела
платье, которое я никогда не забывал,
и это единственное ее платье, которое
запечатлелось в моей памяти. Оно было
сшито из черной
ткани с маленькими зелеными полумесяцами. Ранний
образ
матери - это образ изящной молодой
женщины в этом платье. В более поздних
моих воспоминаниях она была уже
немолодой и располневшей.
Мы
направлялись в церковь, и мать вдруг сказала: "А это
католический
храм". Страх и
любопытство побудили меня ускользнуть от нее и заглянуть
внутрь. Времени как раз
хватило, чтобы увидеть большие свечи на богато
украшенном алтаре (это было накануне
Пасхи), но тут я споткнулся о ступеньку
и ударился подбородком о железо.
Помнится, я глубоко поранился и у меня
сильно текла кровь,
когда родители поднимали меня. Ощущения
мои были
противоречивы: с одной
стороны, мне было стыдно, потому что мои
вопли
привлекли внимание прихожан, с другой
стороны, я чувствовал, что совершил
нечто запретное. Иезуиты, зеленый
занавес, секрет людоеда... Это та самая
католическая церковь, что
связана с иезуитами. Она виновата, что я упал и
кричал.
Многие годы,
стоило лишь мне войти в храм, я испытывал тайный
страх
перед кровью, падением и
иезуитами. Таковы были образы, всплывавшие при
мысли о католическом храме, и вместе с
тем его атмосфера всегда очаровывала
меня. Присутствие католического
священника обостряло мои чувства (если такое
возможно). И только к тридцати годам я
перестал испытывать чувство угнетения
перед матерью-церковью.
Первый раз я почувствовал это в Соборе
святого
Стефана в Вене.
Когда мне
исполнилось шесть лет, отец стал учить меня латыни, и я начал
ходить в школу. Я ничего не имел
против школы, там мне было легко, поскольку
я всегда опережал других,
научившись читать прежде, чем попал в школу.
Однако помню случай, когда, еще
не умея читать, я приставал к матери, чтобы
она почитала мне "Orbis pictus",
- старую, богато иллюстрированную детскую
книгу, где я находил описания
экзотических религий. В ней были необыкновенно
интересовавшие меня
картинки с изображениями Брахмы, Вишну и Шивы,
По
рассказам матери, я постоянно
возвращался к ним. И когда бы я это ни делал,
у меня возникало неясное
чувство родства этих образов с моим
"первым
откровением", но я ни с кем об этом не
говорил. Это был мой секрет. Косвенно
мать подтвердила мое чувство -
я заметил легкое презрение в ее тоне, когда
она говорила о "язычниках". Я знал,
что она не примет моего "откровения", а
только ужаснется, и мне не хотелось
лишний раз себя травмировать.
Такое
недетское поведение было связано, с одной
стороны, с острой
чувствительностью и уязвимостью,
с другой - и это особенно важно
- с
одиночеством в ранний период
моей жизни. (Моя сестра родилась через девять
лет после меня.) Я один играл в
свои игры. К сожалению, не могу вспомнить,
во что играл, помню только - я не
хотел, чтобы меня беспокоили. Погружаясь в
свои игры, я не выносил, когда за мной
наблюдали или говорили обо мне и моей
игре. Первое четкое воспоминание об
играх относится к седьмому или восьмому
году жизни. Я обожал кубики
и строил башни, которые потом с
восторгом
разрушал "землетрясением". Между
десятью и одиннадцатью годами я все время
рисовал - битвы, штурмы,
бомбардировки, морские сражения. Потом я заполнял
всю книгу упражнений
чернильными кляксами и развлекался, придумывая
им
фантастические объяснения.
И школа мне нравилась кроме всего прочего тем,
что у меня наконец
появились товарищи для игр - то, чего я так долго был
лишен.
И это было не
единственное, что я нашел для себя в школе. Но прежде чем
рассказать об этом, я должен
упомянуть о мрачной атмосфере, которая ночью
как бы сгущалась в доме. Что-то
происходило по ночам, что-то непостижимое и
тревожное. Мои родители спали
порознь. Я спал в комнате отца. Из комнаты
матери исходило нечто
пугающее, по вечерам мать казалась
странной и
таинственной. Однажды
ночью я увидел выходящую через ее
дверь слабо
светящуюся расплывчатую фигуру,
ее голова отделилась от шеи и поплыла
впереди по воздуху, как маленькая
луна. Тут же появилась другая голова и
тоже отделилась. Это повторилось
шесть или семь раз. Меня беспокоили сны, в
которых предметы то
увеличивались, то уменьшались. Например, мне
снился
крошечный шар, находящийся на большом
расстоянии, постепенно он приближался,
разрастаясь в нечто чудовищное и
вызывая удушье. Или мне снились телеграфные
провода с сидящими на них
птицами; провода расширялись, мой страх нарастал,
пока наконец от ужаса я не
пробуждался.
Сны эти
были предвестниками физиологических изменений,
связанных с
половым созреванием, однако
у них была и другая причина. В семь лет
я
заболел ложным крупом с
приступами удушья. Однажды ночью во время такого
приступа я с откинутой
назад головой стоял в кровати, в то время как отец
держал меня под руки. Над
собой я увидел круг голубого пламени размером с
полную луну, внутри
него двигались золотые фигурки, я думал -
ангелы.
Видение повторялось, и всякий раз
страх удушья становился слабее. Но удушье
в невротических снах
возникало снова и снова. В этом я вижу психогенный
фактор: удушающей становилась
атмосфера в доме.
Я терпеть не
мог ходить в церковь. Исключением было Рождество.
Мне
очень нравилась рождественская
песенка "Это день, сотворенный Господом". А
вечером, конечно, была
рождественская елка. Рождество было единственным
христианским праздником,
которому я от души радовался, к остальным же был
равнодушен. Еще как-то привлекал
меня сочельник, хотя он явно стоял на
втором месте. Но в адвентах было нечто
дисгармоническое, нечто, связанное с
ночью, штормами, ветром и темнотой
дома - то, что шепталось, что казалось
сверхъестественным.
Теперь
я вернусь к открытию, которое сделал,
общаясь с моими
деревенскими школьными
друзьями. Я обнаружил, что они отрывали меня
от
самого себя, с ними
я был не таким, как дома. Я принимал участие
в их
проказах и даже сам
придумывал их, что дома никогда не пришло бы мне в
голову (так мне казалось, по
крайней мере). Тем не менее я прекрасно знал,
на что способен. Я
думал, что изменился под влиянием моих
друзей. Они
каким-то образом уводили меня в
сторону от самого себя или принуждали быть
не таким, каким я был в
действительности. Влияние этого более широкого, не
только родительского
мира казалось мне сомнительным,
едва ли не
подозрительным, и чем-то,
пусть не отчетливо, но враждебным. Все более
сознавая яркую красоту
наполненного светом дневного мира, где
есть
"золотистый солнечный свет" и "зеленая
листва", я в то же время чувствовал
власть над собой неясного
мира теней, полного неразрешимых вопросов. Моя
вечерняя молитва была своего
рода ритуальной границей: она, как положено,
завершала день и
предваряла ночь и сон. Но в новом дне
таилась новая
опасность. Меня пугало
это мое раздвоение, я видел в нем угрозу
своей
внутренней безопасности.
Мне
впоминается также, что в это время (от семи до девяти лет) я
любил
играть с огнем. Наш сад был обнесен
каменной стеной, в кладке которой, между
камнями, образовались
углубления. В одном из таких углублений я вместе с
другими мальчиками
часто разводил маленький костер. Его
нужно было
поддерживать, и мы все вместе
собирали для него ветки. Однако никто, кроме
меня, не имел права поддерживать этот
огонь. Другие могли разводить огонь в
других углублениях, и
эти костры были обычными, они меня не волновали.
Только мой огонь был живым
и священным. Это на долгое время стало моей
излюбленной игрой.
У стены
начинался склон, на котором я обнаружил вросший в землю большой
камень - мой камень.
Часто, сидя на нем, я
предавался странной
метафизической игре, - выглядело это
так: "Я сижу на этом камне, я на нем, а
он подо мною". Камень тоже мог сказать
"я" и думать: "Я лежу здесь, на этом
склоне, а он сидит на
мне". Дальше возникал вопрос: "Кто я? Тот ли, кто
сидит на камне, или я -
камень, на котором он сидит?" Ответа я не знал и
всякий раз, поднимаясь, чувствовал,
что не знаю толком, кто же я теперь. Эта
неопределенность сопровождалась
ощущением странной и чарующей темноты,
возникающей в сознании. У меня
не было сомнений, что этот камень тайным
образом связан со
мной. Я мог часами сидеть на нем,
завороженный его
загадкой.
Через
тридцать лет я вновь побывал на этом склоне.
У меня уже была
семья, дети, дом, свое место в мире,
голова моя была полна идей и планов. Но
здесь я неожиданно снова
превратился в того ребенка, который зажигал полный
таинственного смысла огонь и сидел на
камне, не зная, кто был кем: я им или
он мной? Я подумал о своей жизни
в Цюрихе, и она показалась мне чуждой, как
весть из другого мира и другого
времени. Это пугало, ведь мир детства, в
который я вновь погрузился, был
вечностью, и я, оторвавшись от него, ощутил
время - длящееся, уходящее,
утекающее все дальше. Притяжение того мира было
настолько сильным, что я
вынужден был резким усилием оторвать себя от этого
места для того, чтобы не забыть о
будущем.
Никогда не
забуду это мгновение - будто короткая вспышка необыкновенно
ярко высветила особое свойство
времени, некую "вечность", возможную лишь в
детстве. Что это значило,
я узнал позже. Мне было десять лет, когда мой
внутренний разлад и
неуверенность в мире вообще привели к
поступку,
совершенно непостижимому. У меня был
тогда желтый лакированный пенал, такой,
какой обычно бывает
у школьников, с маленьким замком и
измерительной
линейкой. На конце линейки я вырезал
человечка, в шесть сантиметров длиною,
в рясе, цилиндре и
блестящих черных ботинках. Я выкрасил его
черными
чернилами, спилил с
линейки и уложил в пенал, где устроил ему
маленькую
постель. Я даже смастерил для него
пальто из куска шерсти. Еще я положил в
пенал овальной формы
гладкий черноватый камень из Рейна, покрасил
его
водяными красками так, что он казался
как бы разделенным на верхнюю и нижнюю
половины, и долго носил
камень в кармане брюк. Это был его камень, моего
человечка. Все вместе это
составляло мою тайну, смысл которой я не вполне
понимал. Я тайно отнес пенал на чердак
(запретный, потому что доски пола там
были изъедены червями и сгнили) и
спрятал его на одной из балок под крышей.
Теперь я был доволен - его никто не
увидит! Ни одна душа не найдет его там.
Никто не откроет моего секрета и не
сможет отнять его у меня. Я почувствовал
себя в безопасности, и
мучительное ощущение внутренней борьбы ушло. Когда
мне бывало трудно, когда я
делал что-нибудь дурное или мои чувства были
задеты, когда раздражительность отца
или болезненность матери угнетали меня,
я думал об этом моем
человечке, заботливо уложенном и завернутом, о его
гладком, замечательно
раскрашенном камне. Время от времени, когда
я был
уверен, что никто меня не увидит, я
тайком пробирался на чердак. Взобравшись
на балку, я открывал пенал и смотрел
на моего человечка и его камень. Каждый
раз я клал в пенал маленький свиток
бумаги, где перед этим что-нибудь писал
на тайном, мной
изобретенном языке. Новый свиток я прятал
так, будто
совершал некий торжественный ритуал.
Не могу, к сожалению, вспомнить, что же
я хотел сообщить человечку. Знаю
лишь одно, что мои "письма" были своего
рода библиотекой для него.
Мне кажется, хотя я не очень уверен в этом, что
они состояли из моих любимых
сентенций.
Объяснить
себе смысл этих поступков я никогда не пытался. Я испытывал
чувство вновь обретенной безопасности
и был доволен, владея тем, о чем никто
не знал и до чего никто не мог
добраться. То была тайна, которую нельзя было
открывать никому, ведь от этого
зависела безопасность моей жизни. Почему это
было так, я себя не спрашивал. Просто
было и все.
Владение
тайной оказало мощное влияние на мой характер. Я считаю
это
самым значительным опытом моего
детства. Точно так же я никогда никому не
рассказывал о моем сне: иезуит
тоже принадлежал к таинственной сфере, про
которую - я это знал - нельзя говорить
никому. Деревянный человечек с камнем
был первой попыткой,
бессознательной и детской, придать тайнам
внешнюю
форму. Я был поглощен всем
этим и чувствовал, что должен попытаться это
понять, но не знал, что на самом деле
хотел выразить. Я всегда надеялся, что
смогу найти нечто такое
(возможно, в природе), что даст мне ключ от моей
тайны, прояснит наконец, в чем она
заключается, т.е. ее истинную суть. Тогда
же у меня возникла страсть к
растениям, животным, камням. Я всегда готов был
к чему-то таинственному. Теперь я
сознаю, что был религиозен в христианском
смысле, хотя всегда с оговоркой
вроде: "Все это так, да не совсем!" или "А
что же делать с тем, что под
землей?" И когда мне вдалбливали религиозные
догматы и говорили: "Это
прекрасно и это хорошо!", я думал про себя: "Да,
все это так, но есть нечто Другое -
тайное, его не знает никто".
Эпизод
с вырезанным человечком стал высшей и последней
точкой моего
детства. Длился он примерно год.
Больше я не вспоминал о нем до тех пор,
пока мне не исполнилось
тридцать пять. Тогда передо мной с необыкновенной
ясностью вновь возникло
это детское впечатление. Я работал над
книгой
"Либидо: его метаморфозы и
символы" и собирал материал о "кладбище живых
камней" близ Арлесхайма,
об австралийских амулетах, когда
внезапно
обнаружил, что совершенно отчетливо
представляю себе один из этих камней:
черный, овальный, с двух
сторон окрашенный. За этим образом в моей памяти
возникли желтый пенал и деревянный
человечек. Человечек этот был маленьким
языческим идолом, чем-то вроде
античной статуи Эскулапа со свитком.
Вместе с этим
воспоминанием меня впервые посетила мысль, что существуют
некие архаические элементы сознания,
не имеющие аналогов в книжной традиции.
В библиотеке отца (с
которой я познакомился гораздо позднее) не было ни
единой книги, в которой можно
было бы отыскать информацию по этой теме. Не
говорю уже о том, что отец не
имел ни малейшего представления о подобных
вещах.
В 1920
году, будучи в Англии, я, совершенно забыв о
своем детском
опыте, вырезал из дерева две
похожие фигурки. Одну из них я воспроизвел в
увеличенном масштабе из камня,
теперь она стоит в моем саду в Кюснахте. И
лишь тогда подсознание
подсказало мне ее имя - "atmavictu" - "breath
of
life" (букв. - дуновение жизни). Это
было продолжением тех квазисексуальных
образов моего детства, но
теперь они представали как "breath of life",
творческий импульс. Все
вместе это называлось "kabir" [Кабиры
(или
боги-великаны) - природные
божества, культ которых, как правило, был связан
с культом Деметры. Обычно
в них видели источник жизни и созидания.], -
фигурка, завернутая в
плащ, она имела так называемый "kista"
- запас
жизненной силы в виде
продолговатого черного камня. Но эта связь открылась
мне много позже. Ребенком я
совершал ритуал также, как, по моим позднейшим
наблюдениям, это делали африканские
аборигены; они тоже сперва что-то делали
и лишь потом осознавали, что же это
было.
Школа
I
В одиннадцать
лет меня отправили учиться в базельскую гимназию, и это
значило довольно много.
Меня разлучили с деревенскими товарищами, и
я
оказался в "большом
мире", заполненном "большими людьми", куда
более
влиятельными, чем мой отец;
они жили в великолепных домах, разъезжали в
дорогих каретах, запряженных чудесными
лошадьми, изысканно объяснялись на
немецком и французском. Их
хорошо одетые сыновья с прекрасными манерами и
обилием карманных денег стали
моими школьными товарищами. С удивлением и
тайной завистью я слушал их
рассказы о каникулах, проведенных в Альпах. Они
побывали там, среди тех самых
пылающих горных вершин близ Цюриха, они даже
побывали на море - последнее меня
совершенно ошеломило. Я взирал на них так,
будто они были существами из другого
мира, их окружал ореол недостижимости,
"пылающих горных вершин",
далекого и невообразимого моря. Тогда я впервые
осознал, что мы бедны, что мой
отец - бедный деревенский священник, а я -
еще более бедный сын священника,
у меня дырявые туфли и я по шесть часов
кряду сижу в школе в мокрых
носках. Я увидел своих родителей в другом свете
и стал понимать их заботы
и беспокойство. Особенно я сочувствовал отцу, и
что удивительно - гораздо меньше
матери. Она всегда казалась мне сильнее.
Тем не менее, когда отец давал выход
своему раздражению, я всегда становился
на ее сторону. Необходимость
такого выбора не лучшим образом отразилась на
моем характере. Я взял на
себя роль высшего судьи, который nolens-volens
должен был рассудить
родителей. Это сделало меня в некоторой
степени
высокомерным, но в то же время моя
неуверенность в себе возрастала.
Мне было
девять лет, когда родилась моя сестра. Отец был взволнован и
обрадован. "Сегодня у тебя
появилась маленькая сестренка", - сказал он мне,
и я был крайне удивлен,
поскольку ничего не заметил. Я не придавал значения
тому, что мать
подолгу оставалась в постели, иначе я
счел бы это
непростительной слабостью. Отец
подвел меня к материнской кровати, и она
протянула мне маленькое
создание, вид которого меня ужасно разочаровал:
красное, сморщенное, как у
старушки, личико, закрытые глаза. "Наверное,
такая же слепая, как
новорожденный щенок", - подумал я. Мне
показали
несколько длинных красных
волосинок у нее на спине. Может она вырастет
обезьянкой? Я был расстроен и не
знал, как к этому отнестись. Неужели так
выглядят новорожденные
дети? Они пробормотали что-то об аисте,
который
принес ребенка. А как насчет щенков
или котят? Сколько раз аисту пришлось бы
летать взад и вперед, прежде чем он
собрал бы весь помет? А как же коровы? Я
не мог вообразить, как
аист умудрился бы принести в клюве целого теленка.
Эта история явно принадлежала к
одному из тех обманов, которыми меня все
время потчевали. Я был уверен в этом.
Они еще раз сделали что-то такое, что
мне не следует, не положено знать.
Неожиданное
появление сестры оставило у меня в душе
смутный осадок
недоверия, которое обострило мое
любопытство и наблюдательность. Появившиеся
впоследствии странности в поведении
матери укрепили меня в подозрении, что с
этим рождением было связано что-то
печальное. В остальном же это не слишком
меня беспокоило, хотя, возможно,
каким-то образом отразилось на переживании
другого события, произошедшего год
спустя.
У матери была
досадная привычка давать мне разнообразные добрые советы,
когда я отправлялся
куда-нибудь в гости. В этих
случаях я надевал
праздничный костюм и
до блеска чистил туфли. Я сознавал всю
важность
момента, и мне казалось
унизительным, что люди на улице слышали все те
позорные для меня реплики,
которые мать выкрикивала мне вслед: "И не забудь
передать им привет от папы
и мамы, и вытри нос - платок у тебя есть? Ты
вымыл руки?" и т. д. Меня
задевала эта очевидная несправедливость: чувство
собственной неполноценности,
неотделимое от тщеславия, было таким образом
выставлено напоказ, тогда как я
изо всех сил старался казаться уверенным.
Идя в гости, я был важен и полон
достоинства - как всегда, когда в будний
день надевал праздничный костюм.
Но все менялось, как только передо мной
возникал дом, куда я
шел. Мной овладевало ощущение некой избранности и
превосходства его
обитателей. Я боялся их и от
чувства собственной
ничтожности готов был
провалиться сквозь землю. С этим чувством я звонил в
дверь. Дверной колокольчик
звучал в моих ушах похоронным звоном. Я
был
труслив и робок, как
побитая собака<i>.</i> Еще хуже, если мать
успевала меня
заранее "подготовить". "Мои ботинки
грязны и руки тоже; у меня нет платка и
шея черна от грязи". Из
чувства противоречия я не передавал привет
от
родителей, был чересчур
пуглив и упрям. Когда становилось совсем плохо, я
вспоминал о тайном сокровище на
чердаке и это помогало восстановить душевное
равновесие, я думал о себе
как о "другом человеке" - человеке, владеющем
тайной, о которой не знает
никто: черным камнем и человечком в цилиндре и
черном платье.
Не помню,
чтобы в детстве меня когда-нибудь посещала мысль о возможной
связи между Христом, черным
иезуитом, людьми в черном с высокими шляпами,
стоящими у могилы, подобной подземному
ходу на лугу из моего сна, и моим
маленьким человечком в
пенале. Сон о подземном боге был моей
первой
настоящей тайной, человечек -
второй. Однако сегодня мне кажется, что я
смутно ощущал связь между
камнем-талисманом и тем камнем, что был "мною".
И
сегодня, в свои восемьдесят три года,
когда я записываю эти
воспоминания, я так до конца и
не смог объяснить себе характер той связи.
Они как различные стебли одного
подземного корня, как остановки на пути
развития бессознательного. В
какой-то момент для меня стало положительно
невозможным принять Христа,
и я помню, что с одиннадцати лет меня начала
интересовать идея
Бога. Я молился Ему, и это
действовало на меня
умиротворяюще. В этом не было
противоречия. Я не испытывал недоверия к Богу.
Более того, Он был не
"черный человек" и не "Her Jesus", изображенный на
картинках, где Он появляется в
чем-то ярком, окруженный людьми, которые
ведут себя с ним совершенно
панибратски. Он (Бог) - существо, ни на что не
похожее, которое, как мне было
известно, никто не может себе представить. Он
представлялся мне кем-то вроде
очень могущественного старца. Моему ощущению
отвечала заповедь "Не сотвори
себе кумира". С Богом нельзя было обращаться
так фамильярно, как с
Христом, который не являлся ничьей "тайной". В моей
голове возникла очевидная аналогия с
секретом на чердаке.
Школа
стала надоедать мне. Она занимала слишком много
времени, а я
предпочел бы потратить его на
рисование батальных сцен или игры с огнем.
Уроки закона Божьего были невыразимо
скучны, а математики я просто боялся.
Учитель делал вид, что алгебра
- вполне обычная вещь, которую следует
принимать как нечто само
собой разумеющееся, тогда как я не понимал даже,
что такое числа. Они не были
камнями, цветами или животными, они не были
тем, что можно вообразить,
они представляли собой просто количества - они
получались при счете. Мое
замешательство усиливалось от того, что эти
количества не были обозначены буквами,
как звуки, которые, по крайней мере,
можно было слышать. Но,
как ни странно, мои одноклассники оказались
в
состоянии справиться с этими вещами
и даже находили их очевидными. Никто не
мог объяснить мне, что такое число, и
я даже не мог сформулировать вопрос. С
ужасом обнаружил я, что никто не
понимает моего затруднения. Нужно признать,
что учитель пытался
самым тщательным образом объяснить мне цель
этой
любопытной операции перевода количеств
в звуки. Наконец до меня дошло, что
целью была некая
система сокращений, с помощью которой многие количества
могут быть сведены к короткой формуле.
Но это ни в коей мере не интересовало
меня. Я считал, что весь
процесс был совершенно произвольным. Почему числа
должны выражаться буквами? С тем же
успехом можно было выразить буквы через
обиходные вещи, которые
на эти буквы начинаются. <i>a, b, с, х, у</i> не
были
конкретными и говорили мне о
сущности чисел не более, чем их предметные
символы. Но что больше всего выводило
меня из себя, так это равенство: если
<i>а</i> = <i>b</i> и <i>b</i> =
<i>с,</i> то <i>а</i> = <i>с.</i> Если по определению
<i>а</i> было чем-то отличным от <i>b,</i>
оно не могло быть приравнено к
<i>b,</i> не говоря уже о <i>с.</i> Когда вопрос касался
эквивалентности, говорилось, что
<i>а = а</i> и <i>b = b</i> и т. д. Это я мог
понять,
тогда как <i>a = b</i> казалось
мне сплошной ложью и надувательством. Точно также
меня раздражало, когда учитель,
вопреки собственному определению, заявлял,
что параллельные прямые сходятся в
бесконечности. Это мне казалось фокусом,
на который можно поймать только
крестьянина, и я не мог и не желал иметь с
этим ничего общего. Чувство
интеллектуальной честности боролось во мне с
этими замысловатыми
противоречиями, которые навсегда сделали для
меня
невозможным понимание
математики. Сейчас, будучи пожилым
человеком, я
безошибочно чувствую, что,
если бы тогда я, как мои школьные товарищи,
принял без борьбы утверждение, что
<i>а = b</i> или что солнце равно луне, собака -
кошке и т. д., -
математика дурачила бы меня до
бесконечности. Каких
размеров достиг бы обман,
я стал понимать, только когда мне исполнилось
восемьдесят четыре. Для меня
на всю жизнь осталось загадкой, почему я не
преуспел в математике, ведь, без
сомнения, я мог хорошо считать. Невероятно,
но основным препятствием стали
соображения морального характера.
Уравнения
становились понятными мне лишь после подстановки конкретных
чисел вместо букв и перепроверки
фактическим подсчетом. По мере того как мы
продвигались в математике, я старался
более или менее не отставать, списывая
алгебраические формулы, значения
которых не понимал, запоминая лишь, где
находится та или иная комбинация букв
на доске. Однако в какой-то момент я
переставал успевать и не
мог больше заменять буквы числами, потому
что
учитель время от времени
произносил: "Здесь мы напишем такое-то выражение",
и черкал несколько букв на доске. Я не
имел представления, откуда он их взял
и зачем это делал.
Единственной причиной я считал то, что это давало ему
возможность довести всю процедуру до
конца и испытать удовлетворение. Из-за
моего непонимания я был так запуган,
что не смел задавать вопросы.
Уроки
математики превратились для меня в настоящий
кошмар. Другие
предметы давались мне легко. И
поскольку благодаря хорошей зрительной памяти
я сумел в течение долгого
времени не вполне честным образом успевать на
уроках математики, у меня, как
правило, были хорошие оценки. Но страх неудач
и чувство собственной
малозначительности перед лицом огромного мира породили
во мне не только неприязнь к школе, но
и безысходное отчаяние. Вдобавок я
был освобожден от уроков
рисования по причине полной неспособности. В этом
был свой плюс - у меня
оставалось больше свободного времени, но, с другой
стороны, это явилось новым
поражением, потому что на самом деле я был не
лишен некоторых способностей
к рисованию, но мне и в голову не приходило,
что все зависит от
заданий, которые нам давались. Я мог рисовать лишь то,
что занимало мое воображение, а меня
принуждали копировать головы греческих
богов с незрячими глазами,
и, когда это у меня не получалось, учитель,
думая, что мне требуется
нечто более реалистическое, ставил передо мной
картинку с изображением козлиной
головы. Эту задачу я провалил окончательно,
что положило конец моим урокам
рисования.
Мне
исполнилось двенадцать лет, когда произошли
события, в какой-то
степени определившие мою дальнейшую
судьбу. Как-то в начале лета 1887 года я
вышел из школы на соборную площадь и
стал поджидать одноклассника, с которым
обычно вместе возвращался
домой. Был полдень, уроки уже
закончились.
Внезапно меня сбил с ног другой
школьник. Я упал и так сильно ударился
головой о тумбу, что на
миг потерял сознание. В течение получаса потом я
испытывал легкое головокружение.
В момент удара в моей голове вспыхнула
мысль: "Теперь не надо будет
ходить в школу". Я находился всего
лишь в
полуобморочном состоянии, но оставался
лежать гораздо дольше, чем это было
необходимо, главным образом потому,
чтобы отомстить моему обидчику. Затем
мне помогли подняться и отвели в
дом неподалеку, где жили две мои пожилые
незамужние тетки.
С тех
пор, как только родители посылали меня в школу или усаживали
за
уроки, у меня начинались
головокружения. Я не посещал занятия больше шести
месяцев, что было мне на
руку - теперь можно было ходить куда хочется,
гулять в лесу или у реки, рисовать. Я
опять рисовал войну, старинные замки,
пожары и штурмы, иногда целые
страницы заполнял карикатурами. (По сей день,
перед тем как заснуть, перед
моими глазами проходят эти ухмыляющиеся маски.
Иногда мне виделись среди них
лица людей, которых я знал и которые вскоре
после этого умирали.) Но все
чаще я погружался в таинственный мир, которому
принадлежали деревья и вода,
камни и звери, и отцовская библиотека. Я все
дальше уходил от мира
действительного и временами испытывал слабые уколы
совести. Я растрачивал
время в рассеянии, чтении и играх.
Счастья не
прибавилось, зато возникло неясное
чувство, что я ухожу от себя.
Я уже
совершенно позабыл, с чего все это началось, но мне стало
жаль
испуганных родителей, которые уже
начали обращаться к самым разным врачам.
Те, почесав затылки, отправили меня на
каникулы к родственникам в Винтертур.
В этом городе была
железнодорожная станция, что привело меня в
настоящий
восторг. Но по возвращении
домой, все пошло по-прежнему. Один из врачей
решил, что у меня эпилепсия. Я знал,
как выглядят эпилептические припадки, и
про себя посмеивался над этой
чушью. Но родителям было не до смеха. Однажды
к отцу зашел его
приятель. Они сидели в саду, а я
из любопытства
подслушивал, спрятавшись за кустом. Я
услышал, как гость спросил отца: "Ну
как ваш сын?" "А, это
печальная история, - ответил отец, - врачи уже не
знают, что с ним.
Они подозревают эпилепсию, и это было бы ужасно.
Те
небольшие сбережения, что у меня
были, я потерял, и что будет с мальчиком,
если он не сможет заработать себе на
жизнь?"
Меня
как громом поразило. Это было первое столкновение с
реальностью.
"Что ж, значит, мне придется
работать!" - подумал я. И с этого момента я
сделался серьезным
ребенком. Я тихонько отполз и направился в
отцовский
кабинет, где достал свою
латинскую грамматику и стал старательно зубрить.
Спустя десять минут со мной случился
самый сильный из моих обмороков. Я чуть
не упал со стула, но
через несколько минут почувствовал себя
лучше и
продолжал работать. "Черт подери, я не
собираюсь падать в обморок", - сказал
я себе. На этот раз
прошло пятнадцать минут, прежде чем начался второй
приступ. Он был похож на
первый. "А теперь ты снова будешь работать!" -
приказал я себе, и через час
пережил третий приступ. Тем не менее я не
сдался и работал еще час, пока у
меня не возникло ощущение, что я победил.
Теперь я чувствовал себя
лучше, и приступы больше не
повторялись. Я
ежедневно садился за грамматику и
несколько недель спустя вернулся в школу.
Головокружения прекратились.
С этим было покончено навсегда! Но
таким
образом я узнал, что такое невроз.
Постепенно
я припомнил, с чего все началось, и полностью осознал, что
причиной всей этой
неприятной истории был я сам. Поэтому я
никогда не
испытывал злобы к толкнувшему меня
школьнику, понимая, что он "предназначен"
был сделать это и что все было
"срежиссировано" мной самим - от начала и до
конца. Знал я и то, что это больше не
повторится. Я ненавидел себя, и еще -
стыдился. Я сам себя наказал и
выглядел дураком в собственных глазах. Никто
кроме меня не был виноват. Я был
проклят! С того времени меня начала безумно
раздражать родительская
заботливость и их жалостливый тон,
когда речь
заходила обо мне.
Невроз
стал еще одной моей тайной, и тайной
постыдной. Это было
поражение.
Тогда же проявились во мне крайняя щепетильность и |