М.А.Аркадьев
ЛИНГВИСТИЧЕСКАЯ КАТАСТРОФА
Где
опасность, там и спасение.
Фридрих Гельдерлин
Из
некоторых психофизиологических экспериментов
следует , что реакции человека на многие,
существенно важные внешние раздражители
замедлены по сравнению с аналогичными
реакциями животного примерно на 1 сек.
Возможно, что причиной этой основополагающей
задержки, или паузы является скрытая речевая
деятельность. Вспомним в этой связи
рассуждения Э.Кассирера о наличии в человеке
между системой стимулов и реакций
символической системы, которая является
причиной разрывов, запаздываний, аналогичные
пассажи у Ю.Лотмана в "Культуре и взрыве",
идеи Сеченова о связи торможения и сознания,
идеи Павлова о специфике 2-й сигнальной
системы, блестящую теорию тормозной
доминанты Бориса Поршнева, исследования
Фромма о причинах человеческой
деструктивности, теорию внутренней речи
Выготского и пр.
Если мы
примем эту гипотезу как рабочую, то сразу
получаем некоторые важные результаты,
которые переводят нашу проблематику в
область экзистенциальной антропологии.
Гипотеза
скрытой языковой деятельности, наличие в нас
языковой, символической, знаковой "пленки" ,
приводит к представлению о нашей позиции в
мире как о позиции фундаментально
опосредованной, а следовательно -
принципиально проблематичной и
вопросительной. Язык как бы вынуждает
нас останавливаться и осуществлять свой
выбор там, где "раньше" это без запинок
делал "инстинкт".
"Непосредственная" же, т.е. доязыковая
позиция остается как бы "позади", "за
спиной" человека, хотя и соприсутствует в
нем как уровень его "животной" телесности. И
это соприсутствие, заметим, носит
конститутивный характер для понимания
фундаментальной человеческой ситуации,
которую мы и называем
лингвистической катастрофой.
Изменение
онтологической позиции при переходе от
"предчеловеческого" состояния (постоянным
представителем которого в человеке является
его телесность, его младенческий (а может
быть, и внутриутробный) досознательный опыт)
к собственно человеческому и парадоксальное
удержание "нечеловеческого" и
"человеческого" вместе - носит
фундаментальный характер и представляет
собой некую первичную, элементарную
человеческую ситуацию. Эта ситуация, в силу
своей первичности в принципе неустранима ,
пока мы говорим о человеке как носителе
своего тела и языка, речевого сознания. Эта
ситуация является границей, строго
очерчивающей поле собственно человеческой
проблематики.
В
упомянутом секундном просвете, в этой
временной "трещине" рождается человеческая
историчность. Здесь как бы свернута вся
история человека, но свернута не в смысле ее
предопределенности, а как некое поле
вероятностей, некий набор возможных
состояний, среди которых может
осуществляться исторический выбор. Но
вероятностность истории, это бесконечное
поле возможностей есть хоть и
неопределенный, но все же неким
специфическим образом ограниченный "набор
состояний" - и ограничен он именно
упомянутой антропологической ситуацией.
Человек по своей структуре как бы абсолютно
свободен, но эта свобода все же имеет
границу. А именно : он не может вернуться
в "непосредственность" до-языкового бытия
пока к нему применимо понятие "человек".
Вернее, такая возможность ему, конечно,
предоставлена, но ее радикальность как раз и
очерчивает логический предел человеческой
экзистенции: возвращение в
"непосредственность" и "тотальность" бытия
осуществима, пожалуйста, но только ценой
языковой деятельности. Это означает
следующее: так как язык, является глубоко
погруженной структурой, он в принципе
неуничтожим, хотя способы как явной, так и
(в основном) неявной борьбы, с языком, речью
и сознанием в человеческой культуре весьма
изощренны и разнообразны. Язык неуничтожим,
пока человек жив и не болен тяжелыми
органическими формами потери речи. Но именно
эта неуловимость, неустранимость внутренней
речи в последовательном стремлении человека
избавится от проблематичности своего
существования может привести и приводит
вместо уничтожения языка - к уничтожению
"человека человеком", то есть к ничем, кроме
описываемой первичной ситуации
немотивированному убийству или самоубийству
.
Таким
образом только смерть, сознательное или
неосознаваемое самоубийство, является
окончательной и логически предельной формой
возможного "возвращения" человека (и
человечества) в абсолютную
непосредственность и "полноту" бытия. Так,
не вполне психоаналитически, я предлагаю
интерпретировать "принцип Танатоса",
предложенный Фрейдом. Эта "формальная"
функция самоубийства и смерти
непосредственно связанна с проблемой и
логикой свободы, о чем так сильно и тонко
говорил Камю в "Эссе об абсурде". Эта связь
смерти и свободы в человеке -
фундаментальна. Следует оговорить, что мы
употребляем понятие "человек" почти везде
так, чтобы подчеркнуть структурное тождество
индивидуального опыта и опыта человека как
вида в целом.
Идем
дальше. Опираясь на мнение Выготского можно
принять предположение, что существует
до-человеческая речь животных, как впрочем и
до-человеческое мышление. Судя по всему,
генезис мышления и речи не совпадают и
только у человека образуют некое
фундаментальное единство. Но рефлексивная и
объективирующая деятельность сознания
возможна только посредством языка,
поэтому сознание необходимо строго
отличать от мышления. Операции
сознания как операции различения а,
следовательно, и индивидуации, объективации,
отчуждения - специфичны и, судя по всему,
возможны только в рамках языковой
деятельности . Языковая рефлексивная пленка
неустранима и именно она вносит
специфический разрыв в отношение
Мир/Человек, и она же в конечном счете, дает
средство для осознания и описания этого
разрыва. Более того - само указанное
отношение структурно определимо только через
наличие этой языковой пленки и этого
разрыва. Обратим внимание на эту
самореферентность . Упомянутая языковая
пленка ( первоначально, в развитии речи это
слова-предложения и собственные имена, так
сказать - именной универсум языка, который
Эмиль Бенвенист предлагает отличать от
генетически более поздней, но не менее
важной местоименной и темпоральной структуры
актуальной речи - l'instance de discours),
эта пленка имеет тенденцию как бы не
замечаться, бессознательно отождествляться с
Миром, и это является уже первичной
мифогенной ситуацией (см. Лотман, Успенский
"Миф. Имя. Культура").
Очень
важно, что описываемая ситуация носит как бы
автоматический характер, принадлежит к
неосознавемой работе языка и осознаваться
может только postfactum. Эта ситуация
парадоксальна, так как представляет собой
пример бессознательной работы языкового
сознания. Требует пояснения , почему мы
предпочитаем говорить здесь именно о
сознании. Тут можно вспомнить хотя бы
традицию классического трансцендентализма,
от Фихте , до Сартра, с особым вниманием к
так называемому непозиционному сознанию. Но,
поскольку нам важен именно лингвистический
поворот, ограничимся ссылкой на исследования
Э. Бенвениста о "субъекте в языке", где
обращается специальное внимание на
автореферентные, рефлексивные языковые
структуры. И вот эти универсальные (т.е.
общие всем языкам мира) структуры языковой
деятельности, а именно местоименные и
темпоральные , мы назовем
фундаментальным сознанием.
Таким
образом уже первичный языковый акт ввергает
человека в ситуацию лингвистической
катастрофы, необратимо разрывает в человеке
непосредственность - чего? Мира? Да, в
определенном смысле мира, но мира понятого
как абсолютная досознательная тотальность и
"безусловное тождество". Это не внешний и не
внутренний мир, но мир как логически и
экзистенциально предельное понятие, в
котором не мыслится и не мыслимо разделение
на внутреннее и внешнее, в котором
трансцендентное и имманентное человеку как
бы полностью тождественны. Этот логически
"тотальный" универсум некоторым образом
связан с присутствием в человеке опыта
"досознательной", доязыковой телесности, и
связан также с упомянутой выше логикой
смерти. Назовем эту логически необходимую в
наших рассуждениях тотальность
Фундаментальным Бессознательным. Это
соприсутствие и взаимодействие в человеке
фундаментального сознания и Фундаментального
бессознательного делает позицию человека
радикально парадоксальной и конфликтной. Это
именно та самая струкутра экзистенциального
абсурда от Тертуллиана до Камю. Структуру
этого конфликта обозначим как
фундаментальный диссонанс.
Автореферентные речевые акты необратимы,
т.е. обладают историчностью . Кроме того,
необратимость человеческой ситуации , как
уже было отмечено, связана с тем, что
человек не может вернуться в до-языковое
состояние, состояние лепета. Не может, но
наше предположение заключается в том, что
все же стремится, ведь человек, все его
существо, несмотря на кажущийся комфорт,
предоставляемый языком в человеческой
деятельности и общении, все же "помнит" о
"райской непосредственности" и
внепроблемности до-языкового
бессознательного бытия. Этот момент
стремления "назад" назовем
фундаментальной ностальгией.
Фундаментальная ностальгия является
неизбежной человеческой реакцией на
открытость, необратимость языкового акта, и
также неизбежно приводит к попыткам обратить
рефлексивные акты, полностью, или хотя бы
частично их компенсировать. Этой работой по
гармонизации фундаментального диссонанса
занимается Культура и Социум, внося
структуру закрытости в открытость и
историчность фундаментального сознания.
Для этого
используется наркотический инструментарий.
Он обладает двояким характером: "вербальным"
- Миф, и "экстра- или мета-вербальным" -
экстатические и собственно наркотические
практики, которые можно объединить под общим
понятием Ритуал ("современные", так сказать,
вырожденные формы использования наркотиков
все же сохраняют генетическую связь с
ритуальной наркоманией). Как Миф, так и
Ритуал относятся семиотикой к т. н.
"вторичным моделирующим системам". Но
оказывается, что вторичные модулирующие
системы есть реакция на экзистенциальный
диссонанс первичной моделирующей системы -
естественного языка. В стремлении ослабить
напряженность диссонанса Миф совершает некие
специфические языковые операции над самим
языком (в частности, фундаментальную
операцию повтора; пользуясь музыкальным
термином, назовем подобные операции
ostinato-операциями) с целью зациклить,
ограничить, в пределе полностью
нейтрализовать необратимость и свободу
речевого темпорального потока. Ритуал же
стремится вообще к тотальной девербализации,
т.е. к уничтожению фундаментального
сознания, языка как такового. Весьма важной
формой борьбы с языковой деятельностью и
фундаментальным сознанием как
дегармонизирующей структурой являются
практики молчальничества, распространенные в
самых разных культурных регионах. Сюда
относятся практики восточных единоборств,
православный исихазм, культура молчания у
Мейстера Экхарта, коаны и медитативная
практика дзена, суфийская и буддийская
мистика, и пр.
Причем как
раз в этих предельных формах обнаруживается
фундаментальная граница, лежащая в глубинах
самого человека. Практика молчания исходит
из неявного или явного предположения о
глубинной и абсолютной "пустоте сознания",
которое , благодаря как раз этой своей
"пустоте" в процессе мистической медитации
отождествляется, сливается с сущностью
Абсолюта. Но на самом деле человеческое
фундаментальное сознание по своей первичной
структуре с самого начала обременено языком
с его оппозиционной структурой, с его
рефлексивными, а следовательно разрывающими
любое тождество операциями. Эта
распространенная во всех культурах мира
предпосылка об абсолютной внутренней чистоте
сознания связана с тем, что возможность
осознания человеком своей языковой
деятельности в ее глубинной форме крайне
затруднена и обычно осуществляется на самых
поздних культурных стадиях, да и то при
специальных исследованиях.
Важно, что
уже владея речью, человек совершает
рефлексивные акты как бы сам собой,
спонтанно, так как осуществление этих актов
принадлежит самой структуре языкового
сознания, а обыденный язык в основном
употребляется неосознанно. Человек,
научившись говорить, тем самым становится
обреченным на осуществление спонтанных актов
автореференции, т.е. рефлексивности и
индивидуации например в простейшем акте
произнесения личного местоимения . Очень
показательно в этом смысле табуирование
местоименных личных форм в некоторых
культурах, что важно для изучения первичных
ответов закрытости на открытые вызовы языка.
Мое предположение заключается в том, что эти
ответные механизмы, связанные с глубинной
экзистенциальной потребностью человека в
гармонизации фундаментального диссонанса
начинают бессознательно включатся как бы уже
одновременно с осуществлением
первичных речевых актов, поэтому так трудно
уловить в анализе их различие (но некоторые
лингвистические феномены, например именное
предложение, позволяют, вероятно это
сделать). Таким образом различие первичного
и вторичного моделирования опускается
непосредственно в саму языковую среду. Этим
можно объяснить такую колоссальную роль
лингвистики в семиотических структуральных
штудиях.
Таким
образом человек, (и в основном помимо своей
воли, так как язык "навязывается" ему в
детстве говорящими людьми), становится
носителем фундаментального сознания,
фундаментального диссонанса - т.е. сущностно
несвободным от него. Таким образом человек
предстает как лингвистическая и
экологическая катастрофа. Мы свободны в
конечном счете от всего, кроме своего языка,
т.е. кроме деятельности фундаментального
сознания. Эта внутренняя, а затем и внешняя
экологическая и экзистенциальная
катастрофичность как бы вынуждает человека к
методичной бессознательной борьбе с языком,
в том числе средствами самого языка. На
уровень сознания эта проблематика выводится
только в так называемые Осевые эпохи, по
Ясперсу, когда рождается философская
рефлексия и мировые религии. Борьба с
языком, пока это относится к архаическим
стадиям, в основном бессознательна, и
поэтому как бы "естественна". Но попытки на
более поздних осевых стадиях сознательно
погасить динамику языка, купировать его
историчность, рефлексивную природу, его
связь с сомнением и вопрошанием, эти
попытки, уже будучи следствием "свободного"
т.е. сознательного выбора оказываются, при
всей их неизбежности и психологической
понятности, нарушением свободы самого
сознания, его суверенности. Такие попытки,
если они осуществляются уже развитым
социумом и пусть даже, как кажется, служат
его гармонизации, оказываются, во первых,
опасными для носителей "незаконных"
рефлексивных актов, во вторых, опасными для
самой историчности, и, в конечном счете,
обречены на неуспех. Типичным представителем
таких репрессированных носителей незаконной
рефлексии является Сократ. Подобные "особые
точки", даже если они только потенциальны, в
той или иной степени всегда являются
объектом репрессивной деятельности социума.
Ситуация, при которой социум начинает
методично поддерживать рефлексию характерна
только для поздних стадий либерального
общества и связана с тонкими правовыми
механизмами.
Существенно, что фундаментальное сознание,
как в силу своей коммуникативности, так и в
силу автореферентности обладает структурой
со-мнения, структурой диалога. Показательно
следующее этимологическое сближение,
существенное для понимания природы и
внутренней формы сознания:
со-знание =
со-мнение = со-весть; со+ (знать = мнить =
ведать) семантически близкие индоевропейские
корни см. этимологический словарь;
con-scientia/лат/- сознание, совесть
Естественная свобода языкового сознания в
наше время ставит, по сути, перед человеком
следующий выбор:
Или:
А. Признать
и принять, что человек по своей внутренней
структуре и как вид является лингвистической
катастрофой. Это значит, признать свою
прискорбную несвободу от
сознания-сомнения-совести (т.е., собственно
от языка и речи), осознать и признать
ограничение, накладываемое этим на человека
, и быть как бы гарантом свободы и
открытости языковой деятельности, при всем
колоссальном риске, с этим связанном. Для
обеспечения этого мало деклараций -
необходимы довольно сложные формализованные,
в том числе юридические и экономические
процедуры. Я думаю, что только такая позиция
обладает открытостью и связана в конечном
счете со структурой либеральной
парламентской (то есть в буквальном смысле
речевой, "говорильной" цивилизации). При
этом, учитывая ситуацию фундаментального
диссонанса, лингвистической катастрофы -
опасность человека для себя и окружающего
мира остается и всегда останется
реальностью. И это очень важно понимать
именно в целях поиска подлинных средств для
решения проблем. Человек внутри себя
катастрофичен, именно поэтому он продуцирует
катастрофы в окружающем мире. Но решение как
социальных, так и экологических проблем
возможно, судя по всему только в открытом
обществе, которое может быть понято
лингвистически, и именно потому, что
воплощает собой на формальном уровне
открытость речевого акта. Открытое общество
оказывается предпочтительнее и сильнее вовсе
не из любви человека к свободе, так как
любовь человека к несвободе, его
ностальгическое стремление избежать совести
и ответственности ничуть не менее, а может
быть и более сильно, что безжалостно
показано Достоевским в "Великом
инквизиторе". Но все другие средства, кроме
либерально-экономических и правовых, как
показывает опыт ХХ века (который можно
понять как еще одну отчаянную,
экзистенциально неизбежную попытку разрешить
фундаментальный диссонанс) приводят к
тотальному увеличению насилия а затем и к
экономическому падению и неконтролируемости
экологических изменений.
Или, в
качестве альтернативы:
Б. Пытаться
отчаянно и во что бы то ни стало освободится
от лишних степеней свободы навязанных
человеку языком, путем как его "остановки",
так и его уничтожения в себе или в социуме.
Другими словами - пытаться устранить, или
полностью контролировать, что то же самое,
лингвистическую катастрофу. Но
лингвистическая катастрофа не есть нечто
внешнее, это - сам человек, его Тень.
Поэтому ограничение свободы языковой
деятельности и опасно и в конечном счете
обречено на неудачу в современной ситуации,
когда открытость из языка необратимо
проникла не только в структуру экономическую
и социальную, а усиливается и поддерживается
новейшей информационной технологией
постиндустриального общества. При этом,
вторая позиция, даже с самыми благими
намерениями неизбежно и логично приводит к
возможности, уже достаточно хорошо
осознанной экологическими экстремистами,
тотального уничтожения человечества во имя
сохранения природы. После опасности так
сказать "классического тоталитаризма"
возникает опасность неклассического
"зеленого тоталитаризма", с которым человеку
придется иметь дело в ХХI веке. Не нужно
особенно доказывать естественную связь этой
позиции с абсолютным насилием , смертью и
структурой закрытости.
Фундаментальный факт заключается в том, что
перед человеком как видом, стоит именно эта
альтернатива хочет он того, или нет. Функция
радикальной рефлексии, которая есть только
продолжение естественной рефлексивности
языка - сделать эту альтернативу максимально
осознанной. Человечество, если оно хочет
выжить именно как вид (так как
индивидуальное самоубийство не должно быть,
я полагаю, предметом правого запрета), не
может избавится само от себя, не может уйти
от лингвистической катастрофы, но может
отдать себе отчет в самом себе и принять
неизбежный и трагический риск, риск быть
самим собой. Так мы опять возвращаемся к
слову познавшего все крайности человеческой
экзистенциальной драмы, одного из великих
безумцев - Гельдерлина - "Doch, wo Gefahr
ist, waechst das Rettende auch" - "Там, где
опасность - там растет и спасение". |